ЧАСТЬ 2

“ХОЖДЕНИЕ В ШТРАФНИКИ”. ПАРИЖСКИЙ ТРИБУНАЛ.
О МОИХ ДУШЕВНЫХ ДРУЗЬЯХ - ЕДИНОМЫСЛАХ.


Уникальная книга

24 июля 1942 года в ставке под Винницей Гитлер дал интервью, в котором повторил слова Сталина, до времени пролежавшие под спудом: “Сталин в беседе с Риббентропом также не скрывал, что ждет лишь того момента, когда в СССР будет достаточно своей интеллигенции, чтобы полностью покончить с засильем в руководстве евреев, которые на сегодняшний день пока еще нужны”.

Это “полностью покончить”, по свидетельству истории, оказалось не чем иным, как вторым изданием гитлеровского “окончательного решения”...

Но у Иосифа Сталина был свой путь, свои неизменные методы сотворения нового мира. Чтобы “полностью покончить”, он считал необходимым вначале добиться признания самих евреев — актеров, писателей, врачей — в антинародной деятельности.

И поначалу ему удавалось порой добиться такого признания, нелепого и страшного самооговора. Читать об этом мучительно тяжело. Но московский литератор Александр Борщаговский, или Борщагивский, как называл его Соломон Михоэлс, подружившийся с ним еще в послевоенном Киеве, автор многих книг, сценариев кинокартин “Три тополя на Плющихе”, “Дамский портной”, посчитал своим писательским и человеческим долгом исследовать все 42 объемистых тома следственного дела “Еврейского Антифашистского комитета”, 8 томов расстрельного процесса и многие тома “переследования”. Никаких неясностей и секретов, связанных с убийством Соломона Михоэлса и других деятелей еврейской культуры, более не осталось.

Документальная книга Борщаговского названа точно: “ОБВИНЯЕТСЯ КРОВЬ”.

По делу Еврейского Антифашистского комитета было арестовано пятьдесят человек, в том числе жена Молотова Жемчужина, что держалось в тайне даже от машинисток МГБ: ее имя вписывалось в протоколы чернилами.

Методы шельмования невинных людей были стереотипными, широко “прокатанными” еще в кровавых тридцатых: редакторов еврейских газет в Нью-Йорке Гольдберга и Новака, демократов, людей просоветских взглядов, побывавших в СССР, объявили шпионами. А затем всех, встречавшихся с ними, естественно, агентами всевозможных разведок.

Как выколачивались признания, можно было бы и не упоминать (и без того ясно!), не окажись в делах впечатляющего свидетельства Абакумова, бывшего министра государственной безопасности, заключенного своим заместителем Рюминым в тот же карцер, в котором ранее держали жертв этого сталинского министра.

“Ночью 16 марта меня схватили и привели в так называемый карцер, а на деле, как потом оказалось, это была холодильная камера с трубопроводной установкой, без окон... размером в два метра. В этом страшилище, без воздуха, без питания (давали кусок хлеба и две кружки воды в день), я провел восемь суток. Установка включалась, холод все время усиливался. Я много раз... впадал в беспамятство... Этот каменный мешок может дать смерть, увечье и страшный недуг. 23 марта это чуть не кончилось смертью — меня чудом отходили...”

Но даже холодильные камеры не могли вырвать у писателей и актеров нужные Сталину показания. Куда более помогли палачам добровольные свидетельства поэта Ицика Фефера. Они-то и определили ход иезуитского процесса. В самом конце его, на закрытом заседании, Ицик Фефер сообщил суду, что много лет был осведомителем МГБ и потому он добровольно, “без карцера и пыток”, сообщил о преступном заговоре.

В своих “признаниях” Фефер оклеветал более ста деятелей культуры. Кстати, у него и до этого процесса был большой практический опыт доносительства. Он выдавал Лубянке всех, кто слал в Еврейский Антифашистский комитет “националистические письма”, жалобы на дискриминацию или, того хуже, желание немедленно отправиться на защиту новорожденного Израиля. Сколько сотен и тысяч людей ушли, благодаря ему, в тюрьмы?!

И вот подвернулась возможность расправиться и с убитым Михоэлсом, своим давним недругом в искусстве. Он немедля окрестил его главой сионистского заговора, торгующего родиной.

“Никогда еще покушение Сальери на Моцарта, — пишет в своей книге Александр Борщаговский, — не было столь изощренным и страшным, вдобавок еще и опирающимся на государственную власть”.

Он исследует психологию этого современного Сальери, неистового в своей “социалистической заносчивости”, который без устали третирует талантливых российских коллег как “реакционных” и “местечковых”, не понявших в своей ограниченности, что “Советский Союз навсегда похоронил проклятый “еврейский вопрос”; не устраивают “народного поэта” и классики национальной литературы. (“Бялик и Фруг залили своими слезами всю еврейскую литературу”.)

Вульгаризация, слепая поддержка “Правдой” и литжурналами своих “социально близких” бездарей — всего того, что несли советской культуре “авербаховщина”, “рапповщина”, дали и здесь ядовитые побеги. Поверив в свою пролетарскую исключительность, Фефер шел к предательству, как на подвиг.

Показания Фефера не проверялись, они “не вызывали у следователей сомнений”. Какие могут быть сомнения, когда осведомитель признается даже в том, что Еврейский Антифашистский комитет пытался расселить в северном, степном Крыме еврейские колхозы с единственной целью дать американцам плацдарм для нападения на СССР. Золотой человек Фефер!

Поэты и писатели, брошенные властью на скамью подсудимых, были обескуражены, растеряны. У них не было иллюзий по поводу МГБ, но — Фефер?! Свой брат-литератор! “Пролетарский поэт”, но все же — поэт... Зачем ему было оговаривать и самого себя, и Михоэлса будто их завербовали в Америке?! Даже прозорливый мудрый Лозовский, ученый-международник, бывший зам. министра иностранных дел и руководитель Информбюро, вначале, по его словам, играл по партитуре Фефера. “Хотел дожить до суда”, сообщил он.

Лишь на суде Лозовский был беспощаден к палачам, едок, ироничен:

— Это мое последнее слово, может быть, последнее в жизни! Мифотворчество о Крыме представляет собой нечто совершенно фантастическое, тут применимо выражение Помяловского, что “это фикция в мозговой субстракции”... Обвинения Фефером всего и вся — “это клеветническая беллетристика. И это легло в основу всего процесса, это же явилось исходным пунктом всех обвинений, в том числе в измене... Президиум Еврейского Антифашистского комитета признан шпионским центром, это — вздор”.

Как же могли появиться эти 42 объемистых следственных тома? — бросил он суду и ответил исчерпывающе:

— Дело в том, что руководитель следствия полковник Комаров имел очень странную установку, он мне упрямо втолковывал, что евреи — это подлая нация... что вся оппозиция состояла из евреев... вот из чего развилось “дело” в 42 тома...

Ко дню суда избавился от своих партийных иллюзий и директор Боткинской больницы, член партии с 1920 года доктор Борис Шимелиович, которого во время следствия били смертным боем (“Шимелиовича на первые допросы буквально приносили ко мне в кабинет”, — признавал позднее Рюмин), а доктор Шимелиович по-прежнему апеллировал к совести Сталина, открывал ему правду: “Меня заставляют признать преступления...”

На суде этот “первостепенный консультант Михоэлса”, по утверждению Фефера, имел право воскликнуть с гордостью, что он себя виновным во время следственного мордобоя так и не признал.

“До того, как я погрузился в изучение судебного архива дела Еврейского Антифашистского комитета, имя Шимелиовича мало что говорило мне, — пишет Борщаговский в своей книге, — я рвался навстречу неразгаданной судьбе Михоэлса, думал о людях, которых знал и любил, таких, как Квитко, Маркиш, Гофштейн или Зускин, чувствовал перед ними святой долг человека уцелевшего, не разделившего их участи. Сегодня я смело ставлю доктора Бориса Шимелиовича рядом и вровень с Михоэлсом, ставлю его впереди всех несломленных, мужественных и сильных”.

Не только сила и мужество проявлялись в смертную минуту. А и такие глубины и величие израненных сердец, что иные сцены могли казаться выдумкой, не подтвердись они бесспорными свидетельствами. Фефер предал, среди других, и старого поэта Галкина, которого обвинял в преступной связи “с контрреволюционной организацией “Джойнт”. На очной ставке Фефер, опустив голову, глядя куда-то в пол, подтвердил, что да, оба они, и Фефер, и Галкин... “Да”, глухо повторял он. Это “да” тянуло за собой каторжный приговор Галкину. Галкин взглянул на Фефера, увидел несчастного растоптанного человека, с черными пятнами у глаз и кровоподтеками на лысине. Галкин проходил по другому процессу и не ведал “особой роли” Фефера, он решил, что Фефера нещадно били, били, как всех их, он шагнул к своему губителю и... поцеловал его.

“Самуил Галкин поцеловал бы, даже зная о долгой “внештатной” службе Фефера-“Зорина”. У него хватило бы света и доброты на целое человечество... — справедливо заметил Борщаговский. — Но “Перец Маркиш не поцеловал бы Фефера даже полумертвого...”

Другой человек Маркиш, другой характер — геройский и справедливый, бросивший суду, что они, жертвы палачества, будут отомщены...

О каждом из них можно было бы написать светлую книгу — об академике Лине Штерн, о замечательном актере Зускине, о еврейских поэтах и писателях, отбросивших на суде все свои прежние, под кулаками полковников-антисемитов, “признания” и заявивших о полной невиновности всех, кого следствие пыталось очернить.

Многолетнее следствие, начатое и завершенное в накаленнейшей атмосфере расового преследования, когда винили не за поступки, их сочиняли следователи (бумаги Еврейского Антифашистского комитета так и остались неразобранными), винили, по сути, только за кровь, еврейскую кровь, ее ненавидели и Сталин, и Гитлер, это расследование настолько отдавало “липой”, что главный судья генерал-лейтенант Чепцов пришел к решению: “...выносить приговор по этому делу при таких непроверенных и сомнительных материалах нельзя”. И Чепцов, зная доподлинно, что “инстанция”, иными словами Политбюро ЦК КПСС, требует расстрела всех, кроме академика Лины Штерн, начал бороться за повторное расследование.

Это могло стоить ему головы, но он стоял на своем, обходя всех, от Генерального прокурора СССР до Шверника, и требуя доследования... Наконец его принял Маленков. Тот “навел справки” и ответил со сталинскими интонациями: “Вы хотите нас на колени поставить перед этими преступниками, ведь приговор по этому делу апробирован народом, этим делом Политбюро занималось три раза, выполняйте решение Политбюро!”

Вопреки требованию Рюмина привести приговор в исполнение немедленно, Чепцов предоставил всем осужденным право подать апелляцию...

Ее рассмотрел, многосторонне, с чувством сердечного участия, по сути, лишь автор этой книги Александр Борщаговский — это придало повествованию своеобразный “эффект присутствия”.

Я впервые увидел его зимой 1949 года в редакции “Нового мира”. Он рассказывал о своем замысле новой книги “Русский флаг” так увлеченно и талантливо, что я спросил редактора, когда рассказчик вышел, кто это.

— ...Борщаговский?! — переспросил я изумленно: в те дни, во всех газетах, сообщалось, что критик Борщаговский — “диверсант пера”, “убийца советской литературы” и прочее и прочее, его судьба, казалось, предрешена, а он спокоен, шутлив, полон творческих замыслов...

Прошло почти полвека, — отпраздновал недавно свое восьмидесятилетие и этот действительно незаурядный сильный человек, с которым я дружил всю жизнь, до дня моего отъезда из СССР: он решительно его не одобрял. Горьким и откровенным итогом завершается последняя книга Александра Борщаговского “ОБВИНЯЕТСЯ КРОВЬ”:

“Кто же мы были: пишущие, кого-то поучающие со страниц своих книг, не видящие чужих слез, не проникавшиеся чужой бедой? Как случилось, что о большинстве арестов мы и не знали до недавнего времени? Как назвать общество, до такой степени разобщенное, лишенное не просто гласности, а даже жалких крупиц правдивой информации?

Мы жили инерцией 30-х годов, инерцией равнодушия, невмешательства в чужое неблагополучие, не говоря уже о “заминированных” судьбах. Срабатывал и инстинкт биологической самозащиты: дойди до моего сознания мысль, что преследование меня и моих товарищей не чудовищная ошибка, не следствие происков писателей-карьеристов, а одно из звеньев акции уничтожения, санкционированной государством, — додумайся я в 1949 году до такого, едва ли у меня нашлись бы силы для литературной работы...”

Нью-Йорк, “Новое русское слово”.




Вся книга Григория Свирского ШТРАФНИКИ в отдельном окне

Hosted by uCoz